Маркс и Энгельс в полемике с Лассалем по поводу "Зикингена"

Георг Лукач


Оригинал находится на странице http://mesotes.narod.ru/Luc-text.htm
Последнее обновление Март 2011г.


1. Позиция Лассаля

С опубликованием неизданных писем и сочинений Лассаля появился новый материал, очень важный для правильной оценки отношений между Марксом и Энгельсом, с одной стороны, и Лассалем - с другой[166]. Мы считаем необходимым подробно остановиться на полемике вокруг трагедии Лассаля "Франц фон-Зикинген", ибо некоторые принципиальные разногласия между основоположниками марксизма и Лассалем нашли здесь еще более четкое выражение, чем в других дискуссиях между ними. Кроме того, спор с Лассалем о задачах трагедии дал возможность Марксу и Энгельсу высказаться об искусстве, в отношении которого их взгляды изучены и оценены еще далеко не полно.

Внимательный подход Маркса к проблемам эстетики и искусства общеизвестен. Как бы ни решила филологическая критика вопрос о его участии в работе над второй частью "Posaune"[167], письма Маркса, относящиеся к периоду 1842 года, свидетельствуют об очень глубоком интересе к эстетическим проблемам. Но несомненно, что Маркс продолжал интересоваться эстетикой и позднее. То, например, как Маркс через несколько лет после дискуссии о "Зикингене" подходит к французским драматургам эпохи Людовика XIV в своих письмах, посвященных критике лассалевской "Системы приобретенных прав",[168] показывает, что он навсегда сохранил глубокий теоретический и исторический интерес к вопросам литературы и искусства. Это особенно ясно по отношению к занимающему нас периоду. Переписка по поводу "Зикиигена" относится ко времени от марта до мая 1859 года[169]. Маркс закончил в это время свое произведение "К критике политической экономии"; фрагментарное введение к этой книге, опубликованное лишь в 1903 году, содержит в себе одно из наиболее подробных изложений эстетических взглядов Маркса. Укажем далее, что имеются очень подробные конспекты Маркса по "Эстетике" Ф. Т. Фишера (1857- 1858 годов), свидетельствующие о занятиях эстетическими вопросами как раз в это время[170].

Маркс с величайшим раздражением писал Энгельсу по поводу второго письма Лассаля о "Зикингене": "Непонятно, как в такое время года и при таких мировых событиях человек не только сам находит время писать нечто подобное, но еще думает, что и у нас найдется время прочесть это". Раздражение Маркса вызвал, однако, не самый факт работы Лассаля над эстетическими вопросами. Это раздражение объясняется, вероятно, тем, что Маркс считал всякий дальнейший спор с Лассалем совершенно бесплодным и бесцельным, ибо во всех важных политических и исторических вопросах, так же как и в вопросах общего миросозерцания, обсуждавшихся в этом споре, Лассаль не поддавался никаким аргументам. Во время спора отрицательные выводы из его позиции обнаружились даже еще более ясно, чем прежде. Правда, Маркс и Энгельс уже хорошо знали Лассаля. Но разница в тоне между довольно сердечными- несмотря на весьма резкую критику - первыми ответными письмами Маркса и Энгельса по поводу "Зииингена" и между только что приведенным замечанием настолько велика, что стоит остановиться на вопросе об ее причине и о роли всей полемики в истории отношений между Марксом и Лассалем.

6 марта 1859 года Лассаль .послал Марксу и Энгельсу своего "Зикингена" с предисловием и рукописью о "трагической идее" в этом произведении. Оба документа содержали в себе программное изложение взглядов Лассаля. Предназначенное для печати .предисловие выдвигает на первый план эстетическую проблему трагического и рассматривает лежащую в основании драмы историко-политическую проблему только как материал. Второй документ-рукопись, предназначавшаяся Лассалем для друзей, - уже не ограничивается осторожными, дипломатическими формулировками политико-исторических проблем, а выдвигает их в центр внимания и рассматривает эстетические вопросы лишь в связи с политикой.

По мысли Лассаля, "Зикинген" должен был изображать трагедию революции. Трагический конфликт, лежащий в основе всякой революции, состоит, по мнению Лассаля, в противоречии между "воодушевлением", "непосредственным доверием идеи к своей собственной мощи и бесконечности", с одной стороны, и необходимостью "реальной политики" - с другой. Лассаль умышленно формулирует этот вопрос в возможно более абстрактном виде, но тем самым он помимо своего желания придает всей проблеме фальшивый характер. В самом деле, задача "реальной политики" - "считаться с данными конечными средствами"- приобретает у него следующее содержание: "скрывать... от других подлинные и последние цели движения и посредством этого умышленного обмана господствующих классов, более того - посредством их использования приобрести возможность организовать новые силы"[171].

Соответственно этому и противоположный полюс - революционное воодушевление - неизбежно получает столь же абстрактную и столь же своеобразную формулировку, будучи противопоставлено расчетливости ума. О "расчетливость" разбилось большинство революций, а разгадка силы "крайних партий" заключается именно в том, что они "отбрасывают в сторону рассудок". Так говорит Лассаль. Положение таково, "словно есть какое-то неразрешимое противоречие между спекулятивной идеей, составляющей силу и воодушевление революции, и конечным умом с его расчетлив остью"[172].

Это вечное, объективное, "диалектическое" противоречие лежало, по мнению Лассаля, и в основе революции 1848 года. Именно это противоречие он и хочет изобразить в своей драме. Перед нами таким образом трагедия революции. "Трагическая коллизия" является здесь "формальной", как Лассаль поясняет в полемике с Марксом и Энгельсом, это: "не специфически свойственная какой-либо определенной революции, но постоянно повторяющаяся во всех или почти всех прошлых и будущих революциях коллизия (иногда преодолеваемая, иногда нет), - словом, трагическая коллизия самой революционной ситуации, бывшая налицо как в 1848 и 1849 годах, так и в 1792 году и т. д.".

Благодаря противоречию между целью и средством тип революционера, изображенный Лассалем, неминуемо должен потерпеть крушение, революционный деятель "становится на точку зрения противника и таким образом уже признает свое теоретическое поражение". Установленное Аристотелем и Гегелем диалектическое единство цели и средства оказывается разорванным. Но "всякая цель может быть достигнута только посредством того, что соответствует ее собственной природе, и, следовательно, революционные цели не могут быть достигнуты дипломатическими средствами"[173]. Рассудок, дипломатические расчеты должны в революции потерпеть крушение. "Вместо того чтобы устранить перед собой своих обманутых противников и иметь позади себя своих друзей, такие революционные люди расчета (Revolutionsredner) неизбежно кончают тем, что имеют перед собой врагов и устраняют позади себя своих единомы шленников"[174].

Из такого понимания революции вытекают все воззрения Лассаля на трагическое, на форму и стилистический характер драмы. Лассаль, впадающий в спекулятивный самообман, будто им найден внутренний конфликт революции вообще, становится рупором очень узкого крайне левого крыла немецкой буржуазной интеллигенции эпохи 1848 -1849 годов. Он стремится создать единый демократический фронт против "сил старого" и с его помощью провести до конца радикальную буржуазную революцию. Но при этом Лассаль разделяет все иллюзии мелкобуржуазного революционизма. Тенденция к абстрактному единству демократии составляет основу "Системы приобретенных прав" и является тем мотивом, который привлекал к Лассалю буржуазных демократов 1848 года, вроде Франца Циглера; разочарование в возможности осуществить эту тенденцию явилось основным мотивом позднейшего "тори-чартизма" Лассаля, его ожесточенной и односторонней борьбы против промышленной буржуазии без одновременной борьбы с полуфеодальным землевладением и его политическими выразителями в Пруссии, - более того: в союзе с ними. Короче говоря, согласно взгляду Лассаля, революция 1848 - 1849 годов разбилась, наткнувшись на "расчетливость", "дипломатическую", "государственную позицию" вождей. В "Зикингене" Лассаль ставит себе целью выразить в художественных образах трагизм этого крушения, как трагизм всякой революции вообще.

Этой постановкой вопроса обусловлены эстетические проблемы "Зикингена", его своеобразное положение в развитии современной драмы. Лассаль стоит, правда, во многих важных эстетических вопросах целиком на той же почве, что и современная ему немецкая драма и ее теория-под сильным влиянием идеалистической философии от Канта до Гегеля. Он сам вполне сознает эту связь. В предисловии к. "Зикингену" Лассаль ясно высказывается по этому поводу: "Шаг вперед, сделанный немецкой драмой в лице Шиллера и Гёте но сравнению с Шекспиром, я усматриваю в том, что ими, в особенности Шиллером, впервые пыла создана историческая драма в собственном смысле слова"[175]. Он ищет, следовательно, такой тип драмы, который мог бы существовать как самостоятельная форма наряду с античной трагедией и Шекспиром (образующим у Гегеля завершение "нового" типа в противоположность античному) и явился бы до известной степени третьей ступенью, выходящей за пределы старой драматургии[176].

В этом смысле Лассаль обращается прежде всего к Шиллеру, у которого он находит много нового. Новое в драме Шиллера Лассаль усматривает в том, что "подобная трагедия имеет дело уже не с индивидами как таковыми, являющимися здесь лишь носителями и воплощениями глубочайших внутренних борений всеобщего духа, а только... с судьбами, решающими вопрос о радостях и горестях всеобщего духа"[177]. Однако дальнейшее развитие должно, по мнению Лассаля, перерасти Шиллера, ибо у самого Шиллера великие конфликты исторического духа составляют только почву, на которой развертывается трагический конфликт. "Подлинным драматическим действием, выделяющимся на этом историческом фоне, душою драматического действия остается... чисто индивидуальная

судьба"[177].

Связь этих идей с общим развитием буржуазной общественной мысли, и в частности с развитием немецкой философии, слишком очевидна, чтобы на ней стоило подробно останавливаться. Нужно только подчеркнуть, что лассалевская постановка вопроса в решающих пунктах существенно отличается от позиции его современников, участвовавших в процессе разложения гегельянства. Все эти мыслители и поэты 1840 - 1850 годов стремятся идейно постигнуть или поэтически изобразить происхождение и развитие буржуазного общества, примирить в системе (или в художественном произведении) те противоречия, которые вызываются экономическим развитием, но не постигаются ими как: таковые. Категория "примирения" была уже у самого Гегеля главным источником внутренних противоречий его системы, противоречий, которые не могли быть, разумеется, "разрешены и последующими буржуазными мыслителями, а лишь сильнее обострялись при всякой попытке их разрешения, вызывая рецидивы эмпиризма, субъективного идеализма и т. д. С другой стороны, категория "примирения" ясно обнаруживает классовый смысл всей эволюции буржуазной эстетики в эпоху Гегеля и после него. Обе антиномии, стоявшие перед драматургами и эстетиками нового времени,- антиномии свободы и необходимости, с одной стороны, индивида и общества, с другой, - эти антиномии, содержание которых имеет чисто социальное происхождение, мистифицируются здесь, превращаясь в "вечные загадки", в отвлеченную проблему "трагической" вины. Ответ на этот вопрос определяет структуру и стиль трагедии, освещает ярче всю классовую позицию того или другого мыслителя. У самого Гегеля совершенно ясно выступают внутренние противоречия классового развития буржуазии, но, с другой стороны, он решительно одобряет это развитие в форме утверждения конкретной современности.

Благодаря этой диалектической позиции Гегель весьма энергично устраняет проблему "вины". Необходимо отбросить "ложное представление о вине и невиновности",- говорит Гегель. "С точки зрения свободы воли герои трагедии невиновны. Необходимость толкнула их на "деяния", составляющие их вину. Быть неповинными в этих делах они вовсе не желают. Наоборот, они гордятся тем, что их поступки действительно содеяны ими. Слава великих характеров в том, что они виновны"[178]. Это воззрение, связь которого с гегелевской философией истории вполне очевидна, ориентируется на греческую трагедию (что в "Феноменологии" выражено еще определеннее и яснее, чем в самой "Эстетике"). Место, которое Гегель отводит искусству в общем развитии, таково, что все новое искусство, в том числе и "романтическое", является для него разложением художественного творчества, снятием идеи искусства в религии или философии[179]. Проблема вины, проблема свободы и необходимости в новой поэзии тоже выступают в эстетике Гегеля как формы разложения первоначального, классического, греческого искусства.

Последующая буржуазная эстетика исходит в этом вопросе из противоположной точки зрения: она стремится именно к оправданию специфически современной, новой поэзии. Это приводит к глубокой перестройке гегелевских формулировок. Внешне речь идет о ниспровержении неисторического представления Гегеля об окончательной гибели искусства. На деле этот ложный "историзм" позднейшей эстетики состоит в поисках и мнимом нахождении таких категорий, которые в определенных вариациях были бы приложимы ко всем периодам истории искусства. Если гегелевские категории были, в сущности, мысленными выражениями определенной исторической эпохи и поэтому несли на себе печать существенных особенностей этой эпохи, то путь послегегелевской философии ведет к формалистическому пониманию эстетических проблем. Свобода вообще противопоставляется необходимости вообще, положение человека в истории, индивида в обществе и т. д. рассматривается абстрактно.

В результате, принципы, еще кое-как спаянные у Гегеля, неудержимо распадаются. Популярные категории противопоставляются друг другу резко, односторонне и непримиримо. С точки зрения метода возникает раздвоение на абстрактный формализм и эмпирический позитивизм. В области драмы проявляются различные течения, причем в одних случаях понятие необходимости превращается в мистическую идею судьбы, а в других случаях, наоборот, личное своеобразие, индивидуальная свобода переходят в нечто патологическое. Разорванную таким образом связь приходится затем восстанавливать сложными, надуманными средствами. Диалектическое единство свободы и необходимости, часто (хотя и на идеалистической основе) встречавшееся у Гегеля, пропадает совершенно, заменяясь чистой этикой, психологией и т. д.

В основе всей этой перемены в постановке эстетических вопросов лежит необходимость определить свое отношение к революции как к надвигающейся актуальной проблеме. Гегель мог трактовать революцию - Великую буржуазную революцию- как предпосылку современности, как нечто, лежащее в прошлом (революция 1830 года уже не могла оказать решающего влияния на его мировоззрение). Он был в состоянии по-своему конкретно говорить о тех коллизиях, которые вызывают революции и вызываются ими. С другой стороны, в эпоху Гегеля буржуазная революция в Германии еще не созрела; это позволяло ему рассматривать "примирение" противоречащих принципов как определенное "мировое состояние". Он мог таким образом соединить признание минувшей революции с утверждением существующего порядка.

В молодости Гегель утверждал возникшее из французской революции буржуазное общество, имевшее своей реальной предпосылкой революцию. Период реставрации меняет его концепцию новейшей истории. Гегель удовлетворяется теми формами осуществления буржуазного общества, в которых "просвещенная" бюрократия шар за шагом убирала самые грубые препятствия, стоявшие на пути буржуазного развития в Германии (сохранив майорат и другие остатки феодализма). Он объявляет период революций окончательно завершенным и тогдашнее состояние Пруссии - основой "разумного" развития, которая подлежит лишь постепенному улучшению. Стоя на этой позиции, Гегель сохраняет возможность попрежнему утверждать всемирно-историческое значение французской революции для прошлого, а для настоящего и будущего - считать революцию исчерпанной.

Совсем иное дело, когда революция стоит перед литераторами как актуальная, современная проблема. Так именно обстояло дело после смерти Гегеля, в период подготовки к 1848 году. Всякая абстракция в подходе к отдельным вопросам и в ответе на них является здесь уже явным уклонением от жизненной правды и влечет за собой самые печальные последствия. Яснее всего это сказывается на Ф. Т. Фишере - крупнейшем эстетике послегегелевского периода. Фишер усматривает в революции подлинную тему трагедии[180] и несомненный шаг вперед по сравнению с Гегелем. Но тотчас же мы наблюдаем попятное движение. Фишер отходит назад даже по сравнению с Гегелем, заявляя, что под революцией он разумеет "постоянную противоположность свободного движения вперед и необходимого существующего порядка, юношеского натиска и задерживающего отпора". Благодаря такому определению Антигона, Тассо, Велленштейн, Гетц одинаково попадают в разряд революционеров: всякое восстание против "существующего" относится к категориям "революции", даже когда оно исходит из принципа "старого" (Антигона, Гетц).

С другой стороны, именно такое слишком абстрактное понимание проблемы вынуждает Фишера разоблачить свою умеренно-либеральную натуру. Он говорит: при столкновении двух принципов "более глубокая правота на первой стороне (на стороне нового), ибо нравственная идея есть абсолютное движение". Но "и существующее имеет свою правоту. Истина лежит посредине... Лишь далекое будущее принесет подлинное примирение".

Если в сороковых годах, когда эта теория возникла, она носила еще характер умеренно-прогрессивный, то в своем дальнейшем развитии, в период после 1848 года, эта теория уже превращается в попытку чисто эстетического оправдания "современности", причем формально-эстетический момент приобретает решающее значение, и буржуазно-революционный принцип целиком растворяется в умеренном либерализме. Корни этого превращения были, разумеется, заложены уже в первоначальной формулировке теории[181].

Еще резче проявляется реакционное классовое содержание формалистического понятия революции у крупнейшего драматурга этого времени - Геббеля[182]. Если, согласно его теории, трагедия, и в особенности современная трагедия, имеет своей задачей изображение "родовых мук борющегося за новую форму человечества", то содержанием и целью этого изображения оказывается следующее: "драматическое искусство должно способствовать завершению всемирно-исторического .процесса, который происходит в наши дни и который стремится не низвергнуть, а глубже обосновать и, следовательно, предохранить от разгрома существующие учреждения человечества- политические, религиозные и нравственные[183].

Таковы самые общие эстетико-философские черты тех литературных течений, к которым примыкает лассалевский "Зикинген". Драма Лассаля по своим существенным признакам стоит на почве этих течений и, вместе с тем, занимает по отношению к ним совершенно своеобразную исключительную позицию. С указанными эстетическими течениями Лассаля сближает общая постановка проблемы, исходный пункт. Однако от всех современных ему буржуазных течений в эстетике Лассаль отличается тем, что он пытается вложить в формальное понятие революции как основы современной трагедии революционный смысл, то есть в борьбе "старого" и "нового" он безоговорочно становится на сторону нового. Это вносит ряд изменений в постановку проблемы, но так как в целом она не пересматривается Лассалем, то в результате у него получаются лишь более резкие противоречия, чем у других.

В самом деле: подчеркивание превосходства "нового" ("революционного принципа") приводит Лассаля к попытке дать более конкретное изображение общественных пружин трагической борьбы, чем это делают его современники. Но, с другой стороны, благодаря этой же самой тенденции Лассаль-идеалист должен был видеть в людях представителей "всемирно-исторической идеи", то есть лишать их действительной конкретности. Это противоречие превращается у Лассаля в абстрактную антиномию. Он хочет в конкретные отношения внести "идею революции вообще" и одновременно полагает и упраздняет эту конкретность. Одушевляемый революционным порывом, своей исходной точкой зрения, Лассаль испытывает справедливую антипатию к драматическому жанру своего времени, к "подробному углублению в безыдейную и пустую особенность случайного характера", но он отнюдь не опасается от грозящего ему, как он сам это видит, "подводного камня", "абстрактной и ученой поэзии",, усматривая и с т о р и -ч е с к о е "вовсе не в историческом материале" самом по себе, а в том, что на этом материале "развертывается глубочайшая всемирно-историческая идея и идейная коллизия переломной эпохи"[184].

И поэтому Лассаль, несмотря на всякие оговорки, возвращается к Шиллеру. Благодаря своей исходной точке зрения он не мог воспринять единство всеобщего и частного в образах и фабуле как единство индивида и общества, единство судьбы отдельной личности и классовой исторической судьбы. Ему оставалось пытаться преодолеть антиномию единичного и всеобщего с помощью риторически-морального пафоса. Такого рода "преодоление", то есть возврат к шиллеровскому пафосу маркиза Позы, при всем превосходстве этого умонастроения над мистифицирующей психологией реакционных современников Лассаля, имеет целый ряд недостатков.

Шиллеровский пафос, как форма художественного сознания, абстрактно возвышается над реальными проблемами, которые возникали перед драматической поэзией в эпоху подъема буржуазной демократии... Характерно, что стиль этот возник не на почве самой буржуазной революции, то есть во Франции или в Англии, а на почве ее эстетического отражения в Германии. Он с самого начала выражает великий исторический антагонизм в виде словесных поединков руководящих "всемирно-исторических личностей", чьей "волей", "решением" и т. д. якобы определяется судьба дальнейшего развития. На выработку этого стиля у Шиллера сильно повлияло представление о "революции сверху", о "просвещенном монархе". И, вопреки иллюзии самого Лассаля, стилистический возврат его к Шиллеру носит не только формальный характер. В самом деле, во всей фабуле "Зикингена" и во всей исторической концепции его автора имеются элементы такого расчета на "революцию сверху". В решающей сцене второго акта между Зикингеном и императором Карлом V[185] мы видим попытку Зикингсна привлечь императора к своим целям, причем в результате этой сцены, формально напоминающей диалог между Позой и Филиппом, оказывается, что цель Зикингена - убедить Карла произвести в Германии революцию "английского" типа.

Правда, Лассаль стоит выше иллюзии своего героя или по крайней мере воображает, что стоит выше подобных иллюзий. Ведь "трагическую вину" своего героя он усматривает как раз в этом "лукавстве" по отношению к "идее революции". Но самообман Лассаля обнаруживается именно в том, что он видит здесь некую "трагическую вину". Лассаль исходит не из объективно-исторических условий: так, например, характер Зикингена складывается у него не как характер представителя определенного класса - объективно-исторические условия служат только фоном, на котором должна выступить диалектика "идеи революции". Благодаря этому характеры драмы приобретают абстрактную "свободу". Подобно тому, как они могут теперь лишь риторически излагать свои идеи в диалогах, а не выражать их своими действиями, так и связи их друг с другом, со своим классом, с фабулой произведения становятся "свободными" деяниями - предметами этики. Лассаль вынужден вернуться от Гегеля к "трагической вине" Аристотеля[186].

 

Защищая образ Зикингена, Лассаль старается доказать, что вина Зикингена не просто "интеллектуальное заблуждение", но вместе с тем и нравственная вина, - нравственная вина в самом интеллектуальном заблуждении, ибо она возникает из "недостатка доверия к нравственной идее и к ее в себе и для себя сущей бесконечной мощи и из чрезмерного доверия к дурным конечным средствам"[187].

Связь между всеми элементами драматургии Лассаля- эстетической и композиционной проблемой "трагической вины", шиллеровским этико-риторическим стилем, морально, а не политически поставленным вопросом о "реальной политике" и "компромиссах" и т. д. - совершенно очевидна. Ставя вопрос о реальной политике и компромиссах чисто формально, в духе идеалистической философии истории, Лассаль тем самым закрывает себе путь ко всякому другому решению, кроме этического.

Там, где принципы "старого" и "нового" отвлеченно противополагаются друг другу, целый ряд совершенно конкретных вопросов о руководстве колеблющимися, о движении вперед вместе с широкими массами народа, без отрыва от них, без сектантского презрения к ним, вообще не может быть поставлен. Всякое отклонение от прямого осуществления "принципа" становится с точки зрения Лассаля "предательством" по отношению к идее", впутывает героя в "трагическую вину". Различие между умеренными и радикалами, между жирондистами и якобинцами делается моральной проблемой[188]. При этом Лассаль игнорирует-то обстоятельство, что якобинцы заключали "компромиссы", так же как и жирондисты, только исходя из других классовых предпосылок и поэтому с другими общественными слоями и с другим содержанием. Вполне понятно, что проблему крестьянских войн эпохи Реформации, как и проблему революции 1848 - 1849 годов, Лассаль также рассматривает только с этой точки зрения.

Лассаль отрывает проблему "компромиссов" от всех конкретных классовых вопросов революции 1848 года: с его позиции не могут быть правильно поняты ни уничтожение феодально-абсолютистских пережитков, ни роль пролетариата в буржуазной революции (борьба за руководящую роль в радикальном завершении буржуазной революции, перерастание буржуазной революции, в пролетарскую). В своей трактовке идеи трагического Лассаль создает целый ряд теоретических домыслов, которые впоследствии (ко времени русской революции 1905 г.) стали типичны для определенных течений в меньшевизме, особенно для Троцкого и сто единомышленников; здесь под прикрытием левой фразы созревала измена народным массам и худшая форма контр-революции.

2. Маркс и Энгельс Против Идеалистической Эстетики Лассаля

Переходя к критике "Зикингена", данной Марксом и Энгельсом, следовало бы сопоставить интимные высказывания обоих основоположников марксизма с их письмами к самому Лассалю. К сожалению, для такой сверки, возможной и весьма поучительной но отношению к "Гераклиту" и "Системе приобретенных прав" Лассаля, переписка Маркса и Энгельса не дает никакого материала. Они не обменялись мнениями ни по поводу первого письма Лассаля, ни по поводу своих собственных ответов ему. Единственное замечание, которое, быть может, относится сюда, - это слова Маркса в письме от 19 апреля 1859 года (этой же датой помечен ответ Маркса Лассалю), где мы читаем: "Ad vocem Лассаль-завтра, когда я вообще напишу тебе подробнее"[189]. Однако в следующем письме, датированном 22 апреля, о Лассале нет ни слова. Таким образом нам остается обратиться только к анализу самих писем Маркса и Энгельса к Лассалю. Отмечая прежде всего их сравнительно сердечный тон и откровенность содержащейся в них критики, мы должны, разумеется, учесть, что ко времени этой переписки и без того не слишком сильное доверие Маркса и Энгельса к Лассалю уже было сильно поколеблено разоблачениями Леви. Маркс смотрел на "Гераклита", как на "посмертный цветок минувшей эпохи"[190] и подверг уничтожающей критике совершенно некритическое отношение Лассаля к гегелевской диалектике[191]. Политические разногласия с Лассалем, а также трения в связи с немецким изданием сочинений Маркса и Энгельса уже довольно сильно возросли к этому времени. Тем неожиданнее должен показаться тон разбираемых писем и дружеская откровенность критики. Конечно, не следует забывать, что критика входила составной частью в сложную "дипломатию" Маркса по отношению к Лассалю[192].

Маркс и Энгельс постоянно пытались склонить Лассаля на путь правильной революционной теории и практики, однако всегда сомневались в том, чтобы он захотел и оказался в состоянии преодолеть неверные основания своей теоретической позиции. Состояние немецкого рабочего движения создавало для Маркса и Энгельса необходимость возможно дольше избегать разрыва с Лассалем, работать совместно с ним - конечно, до тех пор, пока теоретически и практически "гениальные импровизации" Лассаля не заходили слишком далеко - и по возможности обезвреживать его ошибки своей критикой. Эта критика никогда не могла носить характера той товарищеской откровенности и резкости, которую основоположники марксизма проявляли, например, по отношению к Вильгельму Либкнехту. Для этого у Маркса и Энгельса было слишком мало доверия к Лассалю. Дальнейшее развитие Лассаля показало, что это недоверие было вполне обоснованным. Но вместе с тем последующие события показали также, что оттягивание момента открытого разрыва с Лассалем было тактически правильно. "Дипломатия" Маркса заключалась в такой дозировке критики, которая была бы переносима для тщеславия Лассаля, не приводила до поры до времени к разрыву и в то же время позволяла бы в известные моменты оказывать на Лассаля воспитательное действие.

Тем не менее нельзя толковать письма Маркса и Энгельса о "Зикингене" как дипломатические. Характерно, например, что в письме Энгельса встречается следующее замечание: "...но меня и всех нас всегда радует, когда мы получаем новое доказательство того, что в какой бы области ни выступала наша партия, она всегда обнаруживает свое превосходство",[193] - замечание, вполне соответствующее по духу интимной оценке "Гераклита" Марксом[194]. Напомним также, что незадолго до полемики вокруг "Зикингена" Маркс, оценивая положение Лассаля в Берлине, высказал мысль о неизбежности его разрыва с левобуржуазной демократией [195]. Из всего этого ясно, что разбираемые письма Маркса и Энгельса свидетельствуют о действительной попытке убедить Лассаля в неправильности его точки зрения.

И в самом деле: как Маркс, так и Энгельс сразу подходят в своих возражениях к самой сути вопроса. Маркс хвалит замысел Лассаля написать драматическую "самокритику" революции 1848 года: "...задуманная... (подчеркнуто мною. - Г. Л.) коллизия не только трагична, но она и есть та самая трагическая коллизия, которая совершенно основательно привела к крушению революционную партию 1848-1849 г.г. Поэтому я могу только всецело приветствовать мысль, сделать ее центральным пунктом современной трагедии". Однако это одобрение тотчас же переходит в самую суровую критику: "Но я спрашиваю себя, годится ли взятая тобою тема для изображения этой (подчеркнуто мною. - Г. Л.) коллизии?"[196] Возражение Маркса кажется на первый взгляд чисто эстетическим, и, как мы еще увидим, оно действительно содержит в себе важнейшие эстетические элементы - это выражение вскрывает противоречие между заданием и материалом лассалевской драмы. Но тотчас же обнаруживается, что главный интерес для Маркса и Энгельса совсем не в этом. Согласие насчет "задуманной" коллизии оказывается с самого начала весьма условным; оно имеет лишь тот совершенно общий смысл, что Маркс и Энгельс считают критику революции 1848 года, вообще говоря, очень важной и желательной. Но они разумеют под этой критикой нечто совсем иное, чем Лассаль. Поэтому замечание Маркса о том, что выбранная Лассалем тема не годится для изображения "этой" коллизии, имеет не только эстетическое значение, но критикует всю концепцию Лассаля в самом ее основании. Лассаль почувствовал это очень ясно и прямо высказал в своем ответе: "Ваши упреки, - писал он Марксу и Энгельсу,- сводятся в конечном счете к тому, что я вообще написал "Франца фон-Зикингена",. а не "Томаса Мюнцера" или какую-нибудь другую трагедию из эпохи крестьянских войн"[197].

Это действительно основное возражение Маркса и Энгельса. Они спорят против мысли Лассаля, будто причиной гибели Зикингена была его склонность к компромиссам, его индивидуальная "трагическая вина". То, что Лассаль изображает как "вину", есть на самом деле лишь необходимое последствие объективного классового положения Зикингена. "Он погиб потому, что восстал против существующего [строя] или, вернее, против новой формы существующего [строя] как рыцарь и как представитель гибнущего класса"[198]. Этим самым уже устранено представление Лассаля о трагедии революции вообще, для которой "Зикинген" является лишь внешним воплощением, и вопрос ставится так: что представляет собой действительный Зикингсн в классовых битвах своего времени? Ответ Маркса совершенно ясен[199]. Если отвлечься от специфически индивидуального в Зикингене, "то останется Гетц фон-Берлихинген. А в этом жалком субъекте мы имеем трагическую противоположность рыцарства с императором и князьями в ее адекватной форме, и потому Гёте был прав, избрав его героем". В своей борьбе Зикинген "просто Дон-Кихот, имеющий историческое оправдание".

Это замечание необыкновенно поучительно: оно ярко освещает весь комплекс принципиальных разногласий между Марксом и Лассалем и в то же время показывает, как относились они в этих вопросах к Гегелю и его последователям. Разногласие ясно проявляется в эстетическом понимании Гетца Фон-Берлихингена, в суждениях о Гёте, тем более, что в политической оценке Гетца как "жалкого субъекта" оба - и Маркс и Лассаль - вполне сходятся. Маркс хвалит Гёте, как мы видели, за то, что в лице Гетца он выбрал такого героя, в котором исторический конфликт рыцарства с императором и князьями получает свое адекватное выражение. Тут Маркс в известном смысле находится в согласии с Гегелем. Гегель пишет: "То, что Гёте выбрал своей основной темой это столкновение, эту коллизию средневековой героической эпохи с подчиненной законам современной жизнью, свидетельствует о его великом чутье. В самом деле: Гетц, Зикинген - это еще герои, которые хотят, опираясь на свою личность, на свою отвагу и на свое прямое чувство права, самостоятельно урегулировать условия жизни в более тесной и более широкой сфере; но новый порядок вещей делает самого Гетца неправым и приводит его к гибели, ибо только рыцарство и феодальные отношения являются в средние века подлинной почвой для такой самосто ятельности"[200].

Эти рассуждения заканчиваются и у Гегеля ссылкой на Дон-Кихота. Таким образом при диаметральной противоположности в оценке Гетца ("жалкий субъект" и "герой") как Гегель, так и Маркс считают Гетца и Зикингена представителями погибающей эпохи и усматривают поэтическую значительность произведения Гёте в том, что он выбрал своей темой типичный всемирно-исторический конфликт. Совсем иначе смотрит на дело Лассаль. В своем ответном письме Марксу и Энгельсу он, цепляясь за выражение "жалкий субъект", решительно высказывается против похвалы Маркса но адресу Гёте и замечает, что "только отсутствием у Гёте исторического чутья" объясняется то, что он мог "сделать героем трагедии этого совершенно ретроградного молодца"[201].

Позиция Лассаля по отношению к Гегелю и Гёте весьма характерна для философствующих литераторов современной ему эпохи. Все они разрывают с историческим пониманием трагического у Гегеля и стремятся выработать общую концепцию трагедии, в центре которой стоит, как мы показали, революция, понимаемая чисто формально.

Этот формализм вначале - до 1848 года - возникает на почве неясных (представлений о путях и задачах буржуазной революции, приближение которой многие либеральные идеологи чувствовали. Отсталость Германии помешала возникновению в ней буржуазного класса с революционным мужеством и решительностью английской буржуазии в XVII или французской в XVIII веке. Поэтому попытки идейно овладеть проблемами приближающейся революции принимали в Германии робкую и нерешительную форму: попытки эти шли в том направлении, чтобы заранее установить для революции "упорядоченные" пути, заранее устранить из нее "дикость" и "эксцессы". Формализм в эстетике был одной из идеологических форм, отражавших это общественное состояние либеральной буржуазии Германии. При помощи формального понимания трагического из "всеобщих человеческих законов" всемирной истории выводится "разумный" конечный результат буржуазного развития ("славная революция" 1688 г. в Англии, июльская монархия во Франции). Переход за эту границу- влево или вправо - представляется как "вечно-человеческая" трагическая вина.

 

Развитие немецкой буржуазии после 1848 года нашло в этой теории трагического весьма подходящий способ идеологической капитуляции перед "бонапартистской монархией" Гогенцоллсрнов. Абстрактно-формальные элементы трагедии должны были подвергнуться дальнейшей переработке в духе мистической философии истории. К чему ведут подобные взгляды мы уже вкратце показали на примере двух типичных современников Лассаля - эстетика Фишера и поэта Геббеля. К сказанному остается прибавить, что для Фишера, с его чисто формальным понятием трагического, и Гетц и крестьянские войны являются возможными темами трагедии[202]. У консервативного же Геббеля формальное понимание трагедии заостряется настолько, что трагическая коллизия приближается к "первородному греху", и с драматической точки зрения становится совершенно безразличным, "погибает ли герой жертвой высокого или низкого стремления",[203] - путь, ведущий от Гегеля через его последователей к Шопенгауэру.

Лассаль, принципиально стоящий на почве этого формального понимания трагического, делает отчаянные усилия спастись от -реакционных последствий своего отправного пункта, извлечь из формального определения трагического революционное содержание. Но все его усилия, разумеется, безуспешны. Чтобы не оказаться в плену у реакционного "объективизма", у метафизической апологии "существующего", он вынужден броситься в объятия морализирующего субъективизма. Суждение же Маркса о Гёте есть результат объективно-исторического анализа. Он отнюдь не отбрасывает просто в сторону анализ этого факта у Гегеля (или в художественном творчестве Гёте), хотя Маркс и ставит Гегеля "на ноги", то есть переводит его философию трагического на язык исторического материализма, и видит яснее, чем кто-нибудь, филистерскую ограниченность Гегеля. Напротив, суждение Лассаля, несмотря на его внешнее согласие с Марксом, остается морализирующим отвлеченным суждением[204].

Но вернемся к самой сути дискуссии. С точки зрения Маркса должен быть поставлен вопрос: какая трагедия может возникнуть на подобной основе? По Марксу, она заключается в следующем: "...Зикинген и Гуттен должны были погибнуть, потому что они и споем воображении были революционерами (последнего нельзя сказать о Гетце), и совершенно так же, как образованное польское дворянство 1830 г., стали, с одной стороны, проводниками современных идей, а с другой стороны, на деле представляли интересы реакционного класса"[205]. Это значит, что Зикинген не мог ввиду своей классовой позиции в качестве рыцаря действовать иначе: "Если бы on начал его иначе, то он должен был бы непосредственно, и притом с самого же начала апеллировать к городам и крестьянам, т. е, как раз к тем классам, развитие которых равносильно отрицанию рыцарства"[206]. Энгельс, разобравший эту сторону вопроса еще подробнее, чем Маркс, принимает на минуту наиболее благоприятное для Лассаля предположение, что Зикинген и Гуттен ставили себе целью освободить крестьян. Но тогда "...получается, - продолжает он, - то трагическое противоречие, что оба они стояли между дворянством, бывшим решительно против этого, с одной стороны, и крестьянами - с другой. В этом и заключалась, по-моему, трагическая коллизия между исторически необходимым требованием и практической невозможностью его осуществления." (последняя фраза подчеркнута мной. - Г. Л.)[207].

Из всего вышеизложенного легко убедиться, что "задуманная коллизия", одобряемая Марксом, не имеет ничего общего с подлинной темой Лассаля и даже диаметрально противоположна ей. Остановимся подробнее на вопросе о крестьянской войне, взятой, как этого желал Лассаль, в связи с революцией 1848 года. Аналогия между этими двумя событиями вовсе не принадлежит самому Лассалю. Энгельс провел уже эту параллель в своем этюде о "Немецкой крестьянской войне" в "Обозрении новой рейнской газеты" (1850 г.). То, что Маркс и Энгельс в своей полемике с Лассалем то-и-дело возвращаются к вопросу о Мюнцере, вытекает из их отношения к революции 1848 года, то есть к буржуазной революции и к задачам пролетариата в буржуазной революции.

Энгельс показывает это при анализе позиции Мюнцера: "Самое худшее, что может случиться с вождем крайней партии, это такое стечение обстоятельств, при котором он вынужден взять в свои руки управление в эпоху, когда движение еще не созрело для господства того класса, представителем которого он является... Он неизбежным образом оказывается перед неразрешимой дилеммой: то, что он может сделать, противоречит всему прежнему его поведению, его принципам и непосредственным интересам его партии; а то, что он должен сделать, невыполнимо... Он должен в интересах самого движения отстаивать интересы чуждого ему класса и отделываться от своего собственного класса фразами и обещаниями, уверять его, что интересы этого чуждого класса являются его собственными интересами. Кто попал в это ложное положение, тот погиб безвозвратно"[208]. Энгельс таким образом показывает исторический характер трагедии Мюнцера. Объективные и субъективные факторы этой трагедии для него конкретно-историчны: как экономическое состояние и классовые отношения в Германии в 1525 году, так и неизбежные, но тем не менее ложные, трагические иллюзии Мюнцера относительно возможности социалистического переворота. Трагедия Мюнцера вытекает, как это доказывает Энгельс, из исторически обусловленной коллизии этих объективных и субъективных факторов. Для Энгельса она служит основанием для важных стратегических и тактических выводов, которые - разумеется, с необходимыми изменениями - применимы к другим ситуациям, отражающим более высокое историческое развитие, следовательно, также и к буржуазной революции 1848 года. При этом в центре его интересов, естественно, стояли правильная стратегия и тактика пролетариата в буржуазной революции и процессе перерастания последней в революцию пролетарскую. Конкретные выводы, которые Энгельс делает из трагедии Мюнцера, заключаются в критике иллюзий последнего относительно социалистического характера революции 1525 года.

Практическое значение этой критики обнаруживается с тем большей ясностью, чем сложней становится со временем революционная обстановка, ибо тем значительнее роль пролетариата в последовательном проведении буржуазной революции и тем актуальнее и конкретнее вырастает из этого завершения буржуазной революции возможность перерастания последней в революцию пролетарскую. Энгельсовская критика иллюзий Мюнцера относится поэтому к иллюзорному - к трагически-иллюзорному - в действиях Мюнцера. Но Энгельс ни в коем случае не предостерегает против принятия боя при наличии не "созревшего" положения. Его критика скорее направлена к тому, что из всякой ситуации, даже "не созревшей", должны извлекаться путем правильной тактики максимальные исторически возможные результаты. Поскольку Мюнцер действует решительно и геройски, он при всех своих неизбежно возникших иллюзиях - трагический герой. Но его трагедию не следует обобщать ни до степени трагедии всякой революции вообще (как это делал Лассаль), ни в смысле трагедии "не созревшей ситуации вообще" (как это делали Мартынов и Плеханов в отношении 1905 года).

Из истории партии известно, какова была позиция Мартынова накануне первой русской революции. Применение, которое Мартынов делает из энгельсовского анализа восстания Мюнцера, на первый взгляд, ведет его как будто бы в сторону, противоположную теории Лассаля. Лассаль якобы отвергает "компромиссы" в революции, наоборот Мартынов как раз призывает к "благоразумной реальной политике". Однако обе эти концепции сводятся к одному и тому же: они одинаково являются оппортунистическими извращениями революционной теории. В обоих случаях дух исторической конкретности сменяется идеалистической догматикой. И та и другая концепции отнимают у партии пролетариата возможность проявить свою ведущую роль в буржуазной революции и в процессе перерастания последней в революцию, пролетарскую. Лассаль выступает как противник правильной марксистской линии, оперируя "левыми" аргументами, Мартынов прямо извращает энгельсовскую критику иллюзий Мюнцера в сторону политики трусливого отступления перед перспективой победы в буржуазной революции 1905 года, трусливого отказа от участия РСДРП во временном революционном правительстве.

"Все содержание брошюры Мартынова, - говорит Ленин, - ...сводится к размалевыванию "ужасов" этой перспективы"[209]. Энгельс при этом выводится "лжесвидетелем в пользу хвостизма". Дальше Ленин с величайшей ясностью показывает, в чем заключается извращение Мартыновым взглядов Энгельса: "Энгельс видит опасность в смешении вождем мнимо-социалистического и реально-демократического содержания переворота, а умный Мартынов выводит отсюда опасность того, чтобы пролетариат вместе с крестьянством брал на себя сознательно диктатуру в проведении демократической республики... Энгельс видит опасность в фальшивом, ложном положении, когда говорят одно, а делают другое, когда обещают господство одного класса, а обеспечивают на деле господство другого класса; Энгельс в этой фальши видит неизбежность безвозвратной политической гибели, а умный Мартынов выводит отсюда опасность гибели вследствие того, что буржуазные сторонники демократии не дадут пролетариату и крестьянству обеспечить действительно демократической республики... Энгельс говорит о политической гибели того, кто бессознательно сбивается с своей классовой дорог и на чужую классовую дорогу, а умный Мартынов, благоговейно цитируя Энгельса, говорит о гибели того, кто пойдет дальше и дальше по верной классовой дороге"[210].

Анализируя революции прошлого, Маркс и Энгельс всегда выводят из "несозревшей" ситуации те самообманы революционеров, заблуждающихся насчет действительного направления объективного, прогрессивно-революционного процесса, которые возникают как исторически неизбежные, ложные отражения этого процесса в сознании сторонников "крайней партии". Таков анализ якобинцев у Маркса и таков же анализ положения Мюнцера у Энгельса. Этот анализ дает одновременно основу как для исторического понимания (и художественного изображения) прошлых революций, так и для извлечения правильных политических уроков из истории революционного движения. Наоборот, абстрактно-схематический неисторический взгляд в духе Лассаля, Мартынова, Троцкого приводит на практике к самому грубому предательству интересов народных масс, а в теории преграждает путь к понимании революций прошлого. Это может проявиться, смотря но исторической конъюнктуре каждого данного оттенка оппортунизма, либо в идеализировании прошлых революций и затушевывании специфических различий между различными ступенями развития, либо в искажении, умалении, опорочении их подлинно революционного характера. Во всяком случае, здесь всегда разрывается историческая связь, охватывающая как родство, так и различие сравниваемых ситуаций.

Анализ положения Мюнцера у Маркса, Энгельса Ленина является конкретно-историческим. Последующее приложение их учения к новым фактам зависит от той ситуации, к которой они прилагаются. Энгельс видел в 1850 году в проблеме Мюнцера mutatis mutantis - проблему революции 1848 года, как это, между прочим, видно из его рассуждений, следующих тотчас же после приведенного нами выше места. Но вступительная фраза этой цитаты показывает вместе с тем, что по всей этой (проблеме Энгельс видел только отражение определенной ступени революционного движения, определенного этапа революционного развития масс.

Для Маркса и Энгельса анализ "трагического" положения "крайней партии" ни на минуту не заключал в себе "вечной" проблемы. Энгельс имеет здесь в виду только своеобразную позицию Мюнцера как вождя революционной "плебейской" партии, которая, "по крайней мере в мечтах, должна была выйти за пределы едва зарождавшегося тогда современного буржуазного общества"[211]. Но аналогия с 1848-1849 годами распространяется у Маркса и Энгельса лишь на определенные конкретные моменты классовых отношений и на вытекающие отсюда стратегические и тактические проблемы, а стало быть, лишь на определенные стороны классовой подоплеки мюнцеровской позиции. Им и в голову не приходило рассматривать гибель Мюнцера как трагедию революции вообще.

"Коммунистический манифест" начертал еще до событий 1848 года ясную программу действий "крайних партий", а после поражения революции, в ожидании нового революционного подъема, Маркс устанавливает на основе вполне конкретной самокритики, что его общий прогноз целиком оправдался. Правда, Маркс устанавливает точно так же, что одновременно с успехами произошло и значительное ослабление Союза коммунистов и в результате - "...рабочая партия потеряла свою единственную прочную опору... и... подпала, таким образом, целиком под власть и руководство мелкобуржуазных демократов"[212]. То же самое "Обращение" дает точные фактические директивы, нужные для того, чтобы обеспечить правильное отношение рабочей партии к различным классам ,и партиям во всех-фазах нового революционного подъема. Трагедия Мюнцера является таким образом для Маркса и Энгельса трагедией ситуации, принадлежавшей уже тогда историческому прошлому. Если же они все-таки выдвинули ее на первый план (и, как мы видели, не только в споре о "Зикингене"), то это объясняется теми внутренними аналогиями между этой ситуацией и революцией 1848 года, которые неоднократно вскрывались Энгельсом. Подытожить уроки немецкой революции 1848 года и внедрить их в сознание своих сторонников было центральной задачей всей деятельности Маркса и Энгельса после поражения революции. В деле собирания сил Лассаль еще играл для Маркса и Энгельса в этот период известную роль. Поэтому его попытка подойти к этим вопросам с помощью художественного творчества должна была встретить их одобрение, но именно поэтому же естественно было их желание убедить Лассаля в коренной ошибочности его концепции.

Итак, эстетическое на первый взгляд разногласие относительно выбора Мюнцера или Зикингена в качестве героя трагедии подводит к другому вопросу: усматривать ли главное затруднение революции в экономической, идеологической, и организационной слабости самого революционного класса[213] или же считать вместе с Лассалем центральной проблемой "дипломатию", "реальную политику" вождей в отвлеченно взятой революционной ситуации. Для Маркса и Энгельса возникает, вопрос о союзниках последовательно революционного класса, которых они ищут в крестьянстве. Лассаля же интересует вопрос о способности известного "интеллигентного" промежуточного слоя руководить всеми недовольными существующим режимом классами, причем центральной трагической проблемой у него оказывается связанность этих вождей со "старым" миром, трудность для них "совлечь с себя ветхого Адама". Короче говоря, история и политика растворяются в этико-психологическом вопросе.

Маркс и Энгельс осуществляют таким образом действительную самокритику "крайнего", единственного подлинно революционного крыла революции 1848 года, они вскрывают объективные условия крушения революции, опираясь на беспощадный классовый анализ. Лассаль подвергает критике колеблющийся (в силу объективно-экономических условий), "дипломатирующий" "реально-политический" "центр". При этом оказывается, что сам Лассаль целиком охвачен иллюзиями мелкобуржуазной интеллигенции, ее отвлеченной постановкой всех революционных проблем. Реальные движущие силы революции, ее настоящих вождей он не замечает. Поэтому даже критика мелкобуржуазного либерализма оказывается у Лассаля чем-то очень далеким от позиции пролетарского революционера.

В своем общем мировоззрении Лассаль останавливается на чисто идеологической интерпретации исторического процесса, что и приводит его по содержанию к теме "Зикинген", а с эстетически-формальной стороны- к морализирующему пафосу, к "трагической вине", к драматическому стилю Шиллера.

Как Маркс, так и Энгельс ставят в своих письмах вопрос о шиллеровском стиле в "Зикингене" Лассаля. Тем самым дискуссия приобретает более эстетическое направление, не теряя, однако, своей тесной связи с рассмотренным выше основным разногласием. В самом деле, главнейшая композиционная ошибка, отмечаемая Марксом и Энгельсом у Лассаля, заключается, по Марксу, в следующем: "Дворянские представители революции, - за чьими лозунгами единства и свободы все еще скрывается мечта о старой империи и кулачном праве,- не должны были бы, следовательно, в такой мере сосредоточивать на себе весь интерес, как это происходит в твоей драме. И, наоборот, представители крестьян (особенно их) и революционных элементов городов должны были бы составить весьма существенный активный фон" [214]. Совершенно в таком же духе пишет Энгельс, похвалив сначала Лассаля за изображение князей и т. д.: "... так называемые, официальные элементы тогдашнего движения. Но я считаю, что Вами недостаточно подчеркнуты неофициальные плебейские и крестьянские элементы и сопутствующее им их теоретическое выражение"[215]. После всего вышесказанного ясно, в чем подлинная суть этих эстетических, композиционных возражений. Маркс и Энгельс стараются использовать каждый поворот дискуссии, чтобы с самых различных точек зрения убедить Лассаля в ошибочности его понимания революции. Так, Энгельс вслед за приведенной нами цитатой указывает, что цель Лассаля - изобразить в лице Зикингена героя "политического освобождения и национального величия"-была бы достигнута гораздо лучше с помощью изображения крестьянской войны, ибо "Крестьянское движение, - говорит Энгельс,-было в своем роде столь же национально и было в такой же степени направлено против князей, как и движение дворянства, а огромный размах борьбы, в которой оно потерпело поражение, резко контрастирует с той легкостью, с какой дворянство, бросив Зикингена на произвол судьбы, примирилось со своим историческим призванием - раболепством"[216]. И далее Энгельс объясняет выпадение из лассалевской драмы подлинно трагического элемента в судьбе Зикингена именно этой "недооценкой крестьянского движения". Еще решительнее выражает эту мысль Маркс.

Он упрекает Лассаля в том, что тот, как указывает уже самый выбор темы о Зикингене, не возвышается лад буржуазным пониманием проблемы буржуазной революции. Лассаль не понимает роли пролетариата в руководстве и максимальном развязывании возможностей буржуазно-демократической революции. "Тогда ты мог бы, - пишет Маркс вслед за приведенным выше местом об игнорировании крестьян, - в гораздо большей степени давать высказывать как раз наиболее современные идеи в их самой наивной форме, между тем как сейчас основной идеей остается в сущности, кроме религиозной свободы, национальное единство-". В заключение он пишет: "Не совершаешь ли ты сам до известной степени, подобно твоему Францу фон-Зикингену, дипломатич ескую ошибку, ставя лютеранск о-рыцарскую оппозицию выше плебейско -мюнцеровской?"[217]

Переходя в заключение, казалось бы, уже к чисто эстетической стороне дискуссии, к критике шиллеровского стиля в драме Лассаля, мы видим, что и эта сторона вопроса имеет свое классовое содержание. Не случайно Маркс вставил свою критику стиля драмы между двумя последними из приведенных нами мест. Он делает здесь Лассалю следующий упрек: "Тебе волей-неволей пришлось бы тогда в большей степени шекспиризировать, между тем как теперь основным твоим недостатком я считаю то, что ты пишешь по-шиллеровски, превращая индивидуумы в простые рупоры духа времени"[218]. Это суждение тесно связано с упреком в дипломатической игре с революцией. Маркс указывает здесь весьма осторожно, вполне оставаясь в рамках эстетической дискуссии, на связь абстрактно-морализирующего идеализма Лассаля с его политическим оппортунизмом.

Было бы, следовательно, большой ошибкой видеть в выдвижения Шекспира против Шиллера чисто эстетический вопрос или вместе с Мерингом объяснять это пристрастием Маркса и Энгельса к Шекспиру. Меринг в посвященной этому вопросу статье[219] пишет, что "Лассаль был не в меньшей мере, чем Маркс и Энгельс, учеником Фихте и Гегеля", он затушевывает некоторые существенные стороны философского антагонизма между Марксом, Энгельсом и Лассалем. Лассаль действительно вернулся в философской области к Фихте, как в эстетической он возвращается к Шиллеру, между тем как Маркс и Энгельс видели в Фихте и Шиллере теоретиков, уже преодоленных Гегелем, и после того как диалектика, стоявшая у Гегеля "на голове", 6ь1ла поставлена на ноги, - уже окончательно отошедших в прошлое. Поэтому Меринг совершенно искажает все, объясняя, с одной стороны, "антипатию" Маркса к Шиллеру "обстоятельствами", а с другой - усматривая даже в этом пункте какое-то превосходство Лассаля, поскольку он "различает между Шиллером и его буржуазными толкователями". Нет, Маркс и Энгельс отвергали в лице Шиллера (и в связи с этим в лице Канта и Фихте) вполне определенную конкретную ступень развития немецкой идеологии.

Что это отрицательное отношение имеет и свои эстетические стороны, ясно само собой. Маркс и Энгельс были слишком цельными личностями, чтобы общие основы их миросозерцания могли остаться без влияния на их чисто субъективные оценки, на их симпатии и антипатии, на их эстетическое одобрение или неодобрение. Такова, например, суровая критика, которой Маркс подвергает "излишние рассуждения отдельных лиц о самих себе" (что, как совершенно правильно подчеркивает Маркс[220], обращаясь к Лассалю), "проистекает от твоего пристрастия к Шиллеру", особенно в изображении женщин.

Но решающий момент в выдвижении Шекспира против Шиллера заключается для Маркса и Энгельса в том, что требуемое ими от драмы мощное, реалистическое изображение исторических битв такими, как они действительно происходили, наглядное изображение действительных движущих сил революции, действительных объективных конфликтов возможно только с помощью тех поэтических средств, которые Маркс обозначает здесь словом "шекспиризирование". Еще подробнее, чем Маркс, касается этого вопроса в своем письме к Лассалю Энгельс. Вот что он пишет о характере драмы: "Вы совершенно справедливо выступаете против господствующей ныне плохой индивидуализации, которая сводится к мелочному умничанью и составляет существенный признак выдыхающейся литературы эпигонов. Мне кажется, однако, что личность характеризуется не только тем, что она делает, но и тем, как она это делает; и в этом отношении идейному содержанию драмы не повредило бы, по моему мнению, если бы отдельные характеры были несколько резче разграничены -и острее противопоставлены друг другу. Характеристика ...у древних авторов в наше время уже недостаточна, и тут, по моему мнению, было бы не плохо, если бы Вы несколько больше учли значение Шекспира в истории развития драмы"[221]. Это место, в связи с советом Маркса побольше "шекспиризировать" и с другим местом из письма Энгельса[222], где вопрос об изображении "тогдашней, поразительно пестрой плебейской общественности" увязывается с тем же вопросом о шекспировском стиле, вполне выясняет, как нам кажется, связь этих решительных эстетических возражений Маркса и Энгельса с вышеизложенным. А, с другой стороны, мы уже выше показали, что возвращение Лассаля к Шиллеру связано со всей его концепцией революции, с самой сутью его миросозерцания.

Однако вопрос о Шекспире настолько серьезен, что мы считаем необходимым остановиться на нем подробнее. Говоря о взгляде Гегеля на трагическое, мы уже отметили, что Маркс и в этом вопросе поставил диалектику (мистифицированную Гегелем) "на ноги". Путь к этому мог быть только один: общественно-историческая конкретизация проблемы трагического. Правда, и у самого Гегеля трагедия есть общественно-историческое явление, но (несмотря на всю ясность и конкретность в отдельных деталях) она остается у него облеченной в мистифицированную форму. Относя период трагедии, период "героев" ко времени до возникновения "гражданского общества" и усматривая в явлении трагического саморазложение этого периода, его переход в гражданское общество (ср. особенно "Феноменологию духа"), Гегель вполне сознательно локализует трагедию в рамках классической культуры. Ему удается, опираясь на переплетенность греческой трагедии с мифологией, выразить эту связь в отвлеченных и почти мифических философских терминах. (Шекспир является в эстетике Гегеля каким-то удивительным эпилогом к античности, чем-то вроде тех ricorsi, о которых говорит Вико.)

Маркс ставит для прошлого момент диалектического разложения данного общественного строя в центр теории трагического. Трагическое есть выражение героической гибели великого общественного класса. Так, Маркс и Энгельс пишут, имея в виду именно Шекспира, хотя ,и не называя его по имени: "Если гибель прежних классов, например рыцарства, могла давать содержание для грандиозных трагических произведений искусства, то мещанство, естественно, не может дать ничего другого, кроме бессильных проявлений фанатической злобы и коллекции санчо-пансовских поговорок и изречений"[223]. Еще отчетливее выявляется исторический характер трагического в "Критике гегелевской философии права", где трагедия и комедия рассматриваются как два последовательных этапа падения некогда великого общественного строя. Маркс пишет о том, какой интерес представляет борьба Германии для народов Запада, и говорит: "Для них поучительно видеть, как старый порядок, переживший у "их свою трагедию, разыгрывает теперь в Германии комедию, словно выходец с того света. Трагичной была его история, пока он был предсуществующей властью мира, а свобода была личным капризом, - словом, пока он сам верил и должен был верить в свою правомерность. Пока старый порядок боролся как существующий мировой порядок с еще только возникавшим миром, на его стороне было всемирно-историческое, а не личное заблуждение. Его гибель была поэтому трагична".

Однако наряду с этой формой трагедии Маркс и Энгельс выдвигают в своей полемике с Лассалем второй ее тип. У Гегеля трагический герой был всегда защитником общественного строя, обреченного на гибель историческим развитием. Из вышеприведенного места видно, что по отношению к древнему миру ,и средним векам Маркс должен был освободить этот взгляд Гегеля от идеалистической формы (напомним конкретно-историческую оценку Гетца фон-Берлихингена у Маркса). Но для нового времени у Гегеля вовсе не было идеи трагедии и не могло ее быть. Ибо осуществление идеи в государстве, возникновение гражданского общества, подчинение отдельного лица разделению труда и т. д. создают такие условия, при которых, с одной стороны, индивид является "не самостоятельным, целостным и в то же время индивидуально живым образом самого общества, но лишь ограниченным членом этого последнего", а с другой - этот общественный строй настолько совпадает с разумом, что принципиальное восстание против него (например, Карла Моора у Шиллера) должно производить "мальчишеское" впечатление. Таким образом неприятие современной трагедии вытекает у Гегеля непосредственно из всего его взгляда на новое время, поскольку этот взгляд связывает прозаический неблагоприятный для поэзии характер современного "мирового состояния" с фактом самодостижения и самопостижения духа. А трагедия революционера в прошлом была для Гегеля еще более неприемлема[224]. Но именно здесь и возникает вопрос для Маркса, и Энгельса.

Послегегелевская литература поставила, правда, вопрос о трагедии революции, пытаясь преодолеть гегелевский "конец истории", и в эстетическом плане. Но в постановке этого вопроса она поднялась в лучшем случае только на ступень гегельянства, то есть поставила вопрос в такой форме, которая оставляет неприкосновенным фундамент буржуазного общества. Отсюда либеральная двойственность Фишера и консервативная романтика исторической необходимости у Геббеля.

Лассаль пытался, как мы знаем, разрешить проблему на основе ультра-революционного субъективизма (шил-леровская традиция). Ласаль понимает, правда, всю пустоту тех эстетических категорий, с помощью которых его современники думали преодолеть гегелевское положение о "непоэтическом> характере нового времени, но он может противопоставить им только риторический идеализм и субъективизм шиллеровского пафоса. Лассаль находит в эстетической области только эклектическое решение, ибо его основная позиция тоже проникнута эклектическим идеализмом. Зикинген должен быть, согласно его замыслу, революционным героем в духе Шиллера, объективно же этот герой гегелевской трагедии - представитель погибающего класса. (Эти противоречия остаются в драме неразрешенными.)

Маркс и Энгельс исходили, как это показано выше, из материалистической переработки гегелевского понимания трагедии. Но не только из этого. У Гегеля была лишь одна форма трагедии. Маркс и Энгельс намечают и другой тип трагедии, к которому относится трагедия Мюнцера: трагический конфликт, который вытекает из исторически обусловленных революционных иллюзий Мюнцера. Это различие двух типов трагедии и в эстетическом смысле необходимо связано с материалистической переработкой гегелевской теории трагического; трагедия (и комедия) оказывается поэтическим выражением определенных фазисов классовой борьбы. Второй тип трагического снимает вместе с тем гегелевскую характеристику современности как "непоэтичной", но осуществляет это в духе диалектического материализма. Что "капиталистическое производство враждебно некоторым отраслям духовного производства, каковы искусство и поэзия"[225], - это Маркс подчеркивал неоднократно. И факт этот нельзя преодолеть ни "примирительным" реализмом, ни субъективным идеализированием, а только революционным реализмом, раскрывающим внутренние противоречия капиталистического развития с беспощадной откровенностью и революционно-критической правдивостью. Это - поэзия революционного сознания, уяснившего себе основы дальнейшего развития. Отношение Маркса и Энгельса к трагедии "несозревшей" революционной ситуации имеет громадное значение. В противовес унылым филистерам, восклицающим вместе с Плехановым: "Не надо было браться за оружие!" - Маркс одинаково энергично подчеркивает неумолимую историческую необходимость, явившуюся причиной гибели Мюнцера, и вместе с тем не менее реальную необходимость борьбы и положительное прогрессивное значение того факта, что борьба была предпринята м мужественно предпринята.

Вот что писал Маркс о парижской коммуне: "Творить мировую историю было бы, конечно, очень удобно, если бы борьба предпринималась только под условием непогрешимо благоприятных шансов... Деморализация рабочего класса в последнем случае (то есть если бы рабочие не ответили на поставленную буржуазией альтернативу открытой борьбой. --Г. Л.) была бы гораздо большим несчастьем, чем гибель какого угодно числа "вожаков". Борьба рабочего класса с классом капиталистов... вступила благодаря Парижской коммуне в новую фазу... Пусть сравнят с этими парижанами, готовыми штурмовать небо, холопов германско-прусской священной римской империи..."[226]

Трагедия истинно народных революционеров прошлого черпает свой пафос именно из того обстоятельства, что через крушение героических попыток восстания и через их "беспощадно основательную" самокритику движения происходит переход к высшим формам борьбы, к достижению победы. "Социальная революция" может поэтому, как пишет Маркс в "18 брюмера", "почерпнуть свою поэзию... только из будущего".

Итак, Маркс и Энгельс критикуют Лассаля, во-первых, за то, что он как запоздалый представитель немецкого классицизма выбрал трагедию первого типа, - трагедию, признаки которой описаны в "Эстетике" Гегеля; во-вторых, они критикуют его за то, что, раз уже выбрав тему "Зикинген", а не "Мюнцер", он не сделал из нее всех выводов и не изобразил героя погибающего класса именно как такового. Шекспир, великий поэт периода нисходящего средневековья, может при этом служить художественным прообразом для обеих возможностей, между тем как шиллеровский стиль может привести лишь к затемнению и искажению тех реальных движущих сил классовой борьбы, материалистический анализ которых один только способен явиться фундаментом для действительно поэтической композиции.

Но из всего этого, конечно, не следует, что в своей критике шиллеровской манеры Лассаля Маркс и Энгельс стояли на одном уровне с теми буржуазными критиками, которые также упрекали Лассаля в "абстрактности", но в своих требованиях оставались на точке зрения "дурной индивиду ализации"[227]. В борьбе с подобным "реализмом" Энгельс признал себя солидарным с Лассалем. Для всеобъемлющей широты критики Маркса и Энгельса характерно то, что в борьбе против лассалевского идеализма они одновременно клеймят и ложный литературный реализм. Они очень ясно видят, что даже абстрактно-риторический стиль драмы Лассаля может, при всей его ограниченности, оказаться выше того мелочного умничания, которое мы видим в "реализме" немецкой буржуазной литературы послеклассической поры. Возврат Лассаля к Шиллеру заключает в себе известный, исторически понятный смысл, поскольку он означает оппозицию против жалкого компромисса немецкой буржуазии, который получил достойное выражение в теории и практике мелочного литературного реализма того времени. Но в более глубоком смысле этот возврат к Шиллеру содержит в себе фальшивую тенденцию, так как он знаменует собой чисто буржуазное понимание проблемы буржуазной революции.

4. Саморазоблачение Лассаля в его Ответе

Возражение Лассаля на критические замечания Маркса и Энгельса, весьма подробное и, по его собственному признанию, "растянутое, лишенное всякого стиля и всякой четкости", пытается отстоять позицию драмы и обоих предисловий к ней. Но Лассаль вынужден в этой самозащите пойти по всем почти существенным пунктам гораздо дальше, чем он шел или хотел итти в начале. Поэтому, с одной стороны, скрытые прежде (но ясно понятые Марксом и Энгельсом) противоречия его позиции обнаруживаются теперь как непреодолимые антиномии, непримиримость которых он сам может скрыть от себя только с помощью софизмов; а, с другой стороны, защита объективно несостоятельной позиции вынуждает его к таким выводам, всю политическую суть которых он тогда еще едва ли сознавал, но значение которых тотчас же было понято Марксом и Энгельсом в полной мере. Их резко отрицательное отношение к этому письму, отмеченное нами в начале статьи, их внезапный отказ от дальнейшей дискуссии объясняется, как нам кажется, именно этими моментами.

 

Начнем с той части спора, которую сам Лассаль рассматривает под конец, хотя он же называет ее "наиболее важной", ибо "ею затрагивается интерес партии, который я считаю весьма правомерным". Начнем с и с-торической оценки Зикингена и его позиции в вопросе о крестьянской войне. Как помнит читатель, Маркс и Энгельс исходили из того, что Зикинген был в качестве рыцаря представителем погибающего класса и что поэтому его цели могли быть только реакционными и сам он был революционером "только в воображении". С этим связаны упреки в недостаточном внимании к плебейско-крестьянским элементам и упрек со стороны Маркса в том, что Лассаль в своей драме сам "дипломатизирует" подобно своему герою. Последний упрек Лассаль с негодованием отклоняет как "в высшей степени несправедливый". Чтобы опровергнуть относящиеся сюда выражения Маркса и Энгельса, он набрасывает связный очерк своих взглядов на классовый характер дворянского восстания и крестьянской войны. Суть его теории заключается в том, что обе стороны - как исторический Зикинген и рыцари, так и крестьяне - были реакционны. Крестьяне "в высшей степени реакционны, реакционны ничуть не меньше, чем исторический Зикинген (не мой) и сама историческая дворянская партия", - пишет Лассаль.

Здесь, разумеется, не место для подробного анализа взглядов Маркса - Энгельса с одной стороны, и Лассаля с другой-на тенденцию экономического развития и классовые отношения в Германии 1522-1525 годов (тем более, что правота Маркса и Энгельса тут совершенно очевидна, как совершенно ясно и то, что позиция Лассаля является как бы предвосхищением троцкизма). Мы займемся здесь только выяснением некоторых отдельных сторон ответа Лассаля.

Итак, почему крестьянское движение является, по мнению Лассаля, реакционным? Лассаль приводит два соображения. Оно, во-первых, не революционно потому, что крестьяне требовали только "уничтожения злоупотреблении", а не радикального переворота: "идея прав субъекта как такового выходит за пределы всей той эпохи". А во-вторых, оно "реакционно в такой мере, как и историческая дворянская партия", и именно потому, что "определяющим политическим моментом является для них еще не субъект... а частное землевладение... На основе свободного личного землевладения предполагалось создать государство землевладельцев с императором во главе. Это была, стало быть, все та же старая, отжившая идея германской империи, которая и потерпела крушение. Именно благодаря этой архиреакционной идее крестьян их союз с дворянством был бы еще вполне возможен". В противовес этой реакционной идее князья с их властью над землей, не являвшейся их собственностью и не переданной им в ленное владение, представляли собой первый зародыш независимого от частного землевладения "политического, государственного принципа".

Этот взгляд, который повторяется и в позднейших сочинениях Лассаля[228], характерен в двух отношениях. Во-первых, он насквозь идеалистичен, ибо игнорирует основные экономические вопросы (эксплоатацию крестьян дворянством) или трактует их как нечто более или менее второстеп енное[229], решая вопрос о революционном характере движения с точки зрения юридического урегулирования вопросов собственности и не ставя вовсе вопроса о формах эксплоатации (или ее уничтожения).

А во-вторых, революционный и реакционный принцип противопоставляются друг другу в механически-застывшем виде, что ведет к отказу от диалектики. Живое взаимодействие классов совершенно игнорируется, несмотря на его огромное значение именно в данном случае, когда основные классы буржуазного общества - буржуазия и пролетариат - еще не успели образоваться, когда таким социальным слоям, как "плебеям", крестьянам, принадлежит решающая роль.

Лассаль не понимает не только трагического конфликта в социалистических иллюзиях Мюнцера, но также, и прежде всего, революционного значения всего народного движения, как и того, что объединение "прогрессивных элементов нации", как оно выразилось в имперской конституции Венделя Гиплера, является "предвидением нового современного буржуазного общества". Правда, защищаемые Вендель Гиплером принципы и выдвигаемые им требования "не представляли из себя непосредственно возможного, но они были несколько идеализированным необходимым результатом совершающегося разложения феодального общества; и крестьяне, как только они поставили перед собой задачу составить проекты законов для всей империи, неизбежно должны были стать на его точку зрения"[230]. Так пишет Энгельс. В дальнейшем анализе проекта Гиплера Энгельс отмечает, что "дворянству были сделаны уступки, весьма приближавшиеся к современным выкупам..." [231].

Но если по этой линии, по линии подчинения "подлинным интересам граждан", движение могло ставить себе буржуазно-революционные цели, то как раз необходимая цель Гуттенов и Зикингенов - дворянская демократия - была определенно реакционной. Это, - говорит Энгельс, - одна "из самых грубых форм общества и совершенно нормально эволюционирует далее в развитую феодальную иерархию, которая является уже значительно более высокою ступенью"[232]. Полемика Лассаля ясно показывает, что конкретной исторической диалектики классового развития, действительной диалектики революции он не понимает, понять ее не хочет и не может.

Дело нисколько не меняется от того, встречаются ли у Лассаля в его драме и в письмах отдельные правильные формулировки или нет, дает ли он правильное изображение отдельных ситуаций. Важен недиалектический характер его основной точки зрения, не только мешающий ему правильно понять современность и историю, их правильное истолкование Марксом и Энгельсом, но даже заставляющий его изменить своей собственной философской основе, идеалистической диалектике Гегеля, и приблизиться к догегелевским воззрениям.

Мы уже коснулись этого вопроса выше, в связи с лассалевским пониманием "трагической вины" и с его приближением к Шиллеру. Маркс и Энгельс не подошли в своих письмах непосредственно к этому вопросу (выдвижение Шекспира против Шиллера с ним очень тесно связано), но их критика настолько расшатала позицию Лассаля, что последний оказался вынужден показать свое философское лицо. Он пытается опровергнуть аргументы Маркса-Энгельса по отношению к историческому Зикингену и таким образом лишить почвы всю их критику в целом. Но, словно чувствуя, что в этой области его аргументы недостаточны, он старается отстоять решающий для него пункт, то есть характер и судьбу своего (а не исторического) Зикингена и с философской стороны. Речь идет, понятно, опять-таки о союзе Зикингена с крестьянством, о том, насколько этот союз был бы возможен и к чему бы он привел. И вот здесь Лассаль оказывается вынужденным подробно изложить свой общий взгляд на историческую необходимость и ее отношение к человеческой активности. Ввиду важности вопроса мы должны привести это место целиком: "Что получилось бы? Ееяи исходить из конструктивной философии истории Гегеля, усердным приверженцем которой являюсь я сам, то придется, конечно, ответить вместе с вами, что в конечном счете все же неизбежно наступила бы и должна была наступить гибель, потому что Зикинген, как вы говорите, представлял реакционный an fond интерес и необходимо должен был представлять его, ибо дух времени и классовая принадлежность не давали ему возможности твердо стать на другую позицию.

Но это критико-философское понимание истории, в котором одна железная необходимость цепляется за другую и которое именно поэтому угашает действенность индивидуальных решений и поступков, как раз потому и не может явиться почвой ни для практически-революционного действия, ни для драматического представления. Для обоих этих элементов предпосылка преобразующей и решающей действенности индивидуальных решений и поступков является, наоборот, той необходимой почвой, вне которой драматически зажигательный интерес так же невозможен, как и смелый подвиг". Здесь принципиально важно то обстоятельство, что в вопросе об исторической необходимости и практике Лассаль имеет в виду практику не классов, а только индивидов и поэтому поневоле разрывает необходимость и "свободу" (практику). Это приводит его к дуализму, который не только весьма далек от диалектического понимания этой проблемы у Маркса и Энгельса, но остается далеко позади Гегеля, приближая Лассаля к Фихте, Шиллеру, Канту. Правда, гегелевская философия истории имеет дело с индивидом и его "страстью", соединенной посредством "лукавства разума" с общей необходимостью исторического процесса. Однако у Гегеля индивид есть представитель определенного исторического коллектива (нации и т. д.), и его "страсть" теснейшим образом связана с "интересами". "Это частное содержание,- говорит Гегель,- настолько едино с волей человека, что оно составляет всю определенность последнего и неотделимо от него: благодаря этому содержанию человек есть то, что он есть"[233]. Но именно эта переплетенность "идеи" и "страсти" и создает у Гегеля тесную историческую связь (вопреки его собственной идеалистической метафизике).

"Таким образом великие исторические личности, - продолжает Гегель, - могут быть поняты только на своем месте"[234] (подчеркнуто мной. - Г. Л.). Связь между "вождем", "всемирно-исторической личностью" и ведомой массой основана у Гегеля на том, что вождь высказывает и делает то, к чему масса стремиться, сама того не зная. "Всемирно-исторические личности впервые разъяснили людям, чего они хотят. Знать, чего ты хочешь, не легко: можно в самом деле хотеть чего-нибудь и все-таки стоять на отрицательной точке зрения, испытывать только недовольство: сознание положительной цели вполне может при этом отсутствовать". Итак, по Гегелю, "вождь" является таковым потому, и только потому, что он есть выражение некоторой объективно-исторической массовой необходимости; он может им быть лишь постольку, поскольку он выражает собою тенденцию общественного развития, поскольку он формулирует в виде программы то, к чему, согласно своим интересам, неизбежно стремятся остальные, хотя это стремление и остается смутным, бессознательным и т. д. Ясное дело, что Лассаль, расходясь в этом пункте не только с Марксом и Энгельсом, но даже с Гегелем, отрывает "индивидуальные решения и поступки" от реальной почвы, противопоставляет их необходимости, - словом, этизирует их в духе Канта и Фихте.

На этой почве он надеется одержать победу в споре с Марксом и Энгельсом о преимуществах темы "Мюнцер" или темы "Зикинген". Он формулирует этот вопрос как противоположность "слишком далеких" и "недостаточно далеких" шагов на революционном пути и настаивает на том, что его решение "гораздо глубже, трагичнее и революционнее", чем решение, предлагаемое Марксом и Энгельсом. Оно трагичнее, ибо только при нем возможно появление знаменитой "трагической вины". Как читатель помнит, Энгельс заметил, что отдельные лица, и в том числе лассалевский Зикинген, могут действительно стремиться к союзу с крестьянами, но это тотчас же привело бы к их столкновению с дворянством, в чем, по Энгельсу, может заключаться источник трагической коллизии. Лассаль указывает (и после вышеприведенной цитаты это понятно) на то, что в предполагаемом Энгельсом случае конфликт имел бы место только между Зикингеном и его партией, и "куда девалась бы тогда собственная трагическая вина Зикингена? Он погиб бы, внутренне вполне оправданный и безупречный, исключительно из-за эгоизма дворянского класса - страшное, но в сущности совершенно нетрагическое зрелище".

Теперь уже, конечно, нисколько не удивительно, что Лассаль, берущий развитие Зикингена в чисто индивидуальном разрезе, видит в объективно необходимом классовом конфликте Зикингена с дворянским классом только "эгоизм" последнего, что он рассматривает действия обеих сторон, конфликт между ними не как объективно-исторически необходимую коллизию и ставит со своей точки зрения - теперь уже вполне последовательно - вопрос о "трагической вине". Но, ставя этот вопрос, он неизбежно порывает с гегелевской философией истории, неизбежно переходит на точку зрения субъективного идеализма.

Отсюда вполне естественно, что конфликт представляется Лассалю "более трагическим", когда он "имманентен самому Зикингену", то есть когда он является этическим конфликтом. Итак, согласно вышеприведенной ясной формулировке Лассаля, этический, "внутренний" конфликт трагичен, а объективно-историческое столкновение - не трагично. Любопытно, как определяет Лассаль трагический конфликт. Он видит в Зикингене индивида (вроде Сен-Жюста, Сен-Симона, Жишки), который хочет или может "целиком подняться над своим классом"[235]. Но чтобы получить конфликт и трагедию, чтобы иметь материал для изображения "вины> и "искушения", Лассаль вынужден конкретизировать общую формулу в двух важных отношениях. С одной стороны, он весьма энергично подчеркивает, что вначале Зикинген "еще не может до конца порвать со старым... ведь отсюда и происходит в конечном счете дипломатическое искажение его восстания, его нереволюционное выступление и провал последнего! Этот момент составляет даже всю ось пьесы..."[236]

Стало быть, трагичность якобы более "глубокая", чем та, о которой говорит Энгельс, заключается главным образом в том, что отрыв Зикингена от своего класса происходит медленно и мучительно, что его решительный разрыв с ним наступает слишком поздно. Трагичность в том, что в лице Зикингена сконцентрированы все революционные возможности, и он все-таки гибнет, потому что он "не вытравил из своей натуры одну последнюю преграду, непроизвольный продукт его классового положения, еще отделяющую его от законченного революционера". Картина становится еще яснее благодаря тому, что Лассаль вынужден под давлением аргументов Маркса и Энгельса оставить перспективу дальнейшего революционного развития Зикингена в субъективистском, этико-эстетическом полумраке. Лассаль разъясняет положение Зикингена так: Зикинген "стоит в начале революции, он занимает хотя в одно м направлении революционную позицию. Последняя является таким образом некоим весьма двусмысленным "в себе", которое, если движение продол-жится и толкнет его к дальнейшим выводам, может развиться как в том смысле, что он сделает выводы, так и в том, что он выступит против них с реакционной враждебностью". Здесь ты имеем весьма интересное высказывание Лассаля о том, как мыслится им судьба, якобы составляющая трагедию всякой революции. В этой связи становится совершенно понятно, почему Лассаль, в противоположность Марксу и Энгельсу, считал не только "более глубокой и граничной", но и "более революционной" такую ситуацию, когда в основе конфликта лежат недостаточно далекие шаги.

Этим, однако, "исповедь" Лассаля еще далеко не исчерпана. Чтобы отстоять свою точку зрения против Маркса и Энгельса, он все время пытается показать, что Зикинген все-таки мог бы удержать вместе различные, устремленные в противоположные стороны классы- дворян и крестьян - и в этом сотрудничестве классов не дать ни на одну минуту решающего перевеса дворянству. Приведем некоторые характерные места. Мнение Энгельса о том, что попытка Зикингена освободить крестьян привела бы его к столкновению с дворянством, Лассаль считает несостоятельным: он находит "даже невероятным... чтобы Зикинген, если бы только он решился апеллировать к крестьянству, пал жертвой этого своего выступления. Если бы он только подчинил себе дворянство и крестьян, то с помощью последних он уже совладал бы и с первыми..." И Лассаль пишет о дворянстве, что он хотел "изобразить его в виде партии, которую лишь Франц привел в движение, которой он механически управлял, дергая ее, как марионетку, взад и вперед, которая была им использована, ничего не зная о его тайных целях". Такому пониманию "вождя" соответствует аналогичное понимание "массы". Дворянство отступилось от Зикингена "не вследствие сознания различия их внутренних целей, а из простой апатии, трусости, нерешительности". Коротко говоря, мы имеем здесь хотя и проникнутую пафосом буржуазной революции, хотя и стоящую на духовной почве немецкого классицизма, ко по существу бонапартистскую историческую концепцию "героя", "творящего" историю[237]. Буржуазно-революционные и поэтико-философские классические традиции несколько изменяют внешнюю форму этой концепции, приближают ее в литературном отношении к этапу маркиза Позы в развитии немецкой идеологии, но решающим остается все-таки обстоятельство, что согласно Лассалю, "герой" может по, произволу двигать классы назад и вперед, исторически осуществляя движение "идеи". Зикинген терпит крушение только потому, что в нем, как мы видели, оставалось еще чересчур много "человеческой, слишком человеческой" связанности со своим старым классом. Таким образом попытка Зикингена провозгласить себя императором является не только элементом исторического предания, но и важной составной частью лассалевской концепции. "Что же касается рыцарской оппозиции, - пишет он против Маркса и Энгельса, - то ведь для Зикингена она вообще не существенная цель, а (что вы оба проглядели) лишь средство, которое он хочет у потребить, лишь движение, которое он хочет использовать для провозглашения себя императором, чтобы затем, выполняя роль, от которой отказывается Карл, преобразовать и осуществить протестантизм как государственную национальную идею". Таким образом Лассаль решительно высказывается здесь за чисто буржуазный переворот по содержанию, а в отношении средств - за бонапартистскую "реальную политику" более или менее ловко направляемых "массовых движений". Субъективный идеализм, этическая установка, является для всего этого вполне подходящей базой в качестве мировоззрения. Ясно, что на этой почве "недостаточно далекие шаги" органически являются трагедией революции вообще, ее виной. После всего изложенного это уже не нуждается в комментариях.

Неудивительно, что Маркс в письме к Энгельсу реагировал на это письмо Лассаля приведенным в начале настоящей статьи раздраженно-презрительным замечанием. Некоторые намеки на впечатление от всей этой дискуссии встречаются в позднейших письмах Маркса и Энгельса. Так, например, в связи с сообщением о переходе Бухера на сторону Бисмарка Маркс называет Лассаля "маркизом Позой укермаркского Филиппа II", а по поводу "завещания" Лассаля он пишет: "Не есть ли это его собственный Зикинген, который хотел принудить Карла V "стать во главе движения"? и т. д. Характерно, что эти "литературные" отголоски всегда тесно связаны с лассалевским курсом на Бисмарка и с бонапартизмом Лассаля. Еще интереснее то место из одного письма Маркса (выпущенное в издании Бернштейна), где по поводу лондонского визита Лассаля к Энгельсу Маркс сообщает: "Лассаль приходил в бешенство, когда я и жена высмеивали его планы, дразнили его "просвещенным бонапартистом" и т. д. Он кричал, неистовствовал, вскакивал, и наконец, окончательно убедился в том, что я слишком "абстрактен", чтобы понимать что-нибудь в политике"[238]. Очень может быть, что именно невольная, вызванная резкой полемикой его противников "исповедь" Лассаля открыла глаза Марксу и Энгельсу на те тенденции, которые впоследствии привели его к Бисмарку, и облегчила основоположникам марксизма предвидение этого пути задолго до того, как он был пройден. Во всяком случае после этой дискуссии в переписке Маркса и Энгельса наблюдается более холодное, более недоверчивое отношение к Лассалю, правда, вызванное и его брошюрой об итальянской войне. Характерно, что Маркс, который вначале считал неизбежным полный разрыв Лассаля с берлинцами, впоследствии оценивал указанный период в жизни Лассаля так: "В течение 1859 года он целиком принадлежал к прусской либеральной буржуазной партии"[239]. К принципиальным вопросам, послужившим темой настоящей статьи, Маркс и Энгельс больше не возвращались. Чрезвычайно содержательные и интересные письма Маркса в ответ на присылку ему "Системы приобретенных прав" сознательно избегают этих вопросов. Именно тесная органическая связь между эстетическими и политическими вопросами как у Лассаля, так и у его противников - Маркса и Энгельса, - положила внезапный конец всей этой дискуссии.